Вордсворт предисловие к лирическим балладам краткое содержание. Из лирических баллад кольриджа и вордсворта

16.01.2024

Результатом дружбы двух поэтов стало появление сборника «Лирические баллады» («Lyrical Ballads», первое издание которого появилось в 1798 г. в Бристоле, а второе, значительно дополненное, - в 1800 г.)

По первоначальному замыслу, оба поэта должны были написать для сборника приблизительно одинаковое количество стихов, но случилось так, что он был составлен в основном из произведений Вордсворта.

«Лирические баллады» стали важной вехой в развитии английской литературы, часто историки литературы именно с этого произведения начинают отсчет романтического периода в английской культуре. И Вордсворт, и Колридж хорошо осознавали новаторский характер этой книги, с этим в какой-то мере связано то обстоятельство, что «Лирические баллады» были изданы анонимно. Авторы не хотели, чтобы стихи из нового сборника каким-то образом ассоциировались в сознании читателя с их более ранними и более традиционными произведениями. Проявить суть творческого эксперимента и обосновать его правомерность и попробовал Вордсворт в «Предисловии к «Лирическим балладам».

Новизна поэтического сборника, по мнению Вордсворта, состоит в обращении к новым темам и использовании нового языка. В отличие от современных ему авторов, сориентированных на поэзию классицизма, Вордсворта не привлекают предметы возвышенные и значимые:»…главная задача этих стихов заключалась в том, чтобы отобрать случаи и ситуации из повседневной жизни и пересказать или описать их, постоянно используя, насколько это возможно, повседневный язык… Мы выбирали, прежде всего, сцены из простой сельской жизни, поскольку в этих условиях естественные душевные порывы отыскивают благоприятную основу для созревания, подвергаются меньшему ограничению и повествуются более простым и выразительным языком; поскольку в этих условиях наши простейшие чувства проявляются с большей ясностью и, соответственно, могут точнее изучаться и ярче воспроизводиться…» В. считает, что «между языком прозы и языком поэзии нет и не может быть существенного отличия» и потому поэзия не нуждается в каком-то «особом» языке, как считали творцы предыдущей эпохи. Так же не может существовать и «особых» поэтических тем. Поэзия заимствует свои темы из жизни, она обращается к тем предметам, которые волнуют человека и находят отклик в ее сердце. И для Вордсворта поэт - не схимник, который уединяется в башне из слоновьей кости, а «человек, который разговаривает с людьми».

Вместе с тем Вордсворт не считает, что поэтическое творчество доступно каждому. Много идей, высказанных Вордсвортом в «Предисловии к «Лирическим балладам», - о необходимости для поэта воспринимать будничное и обычное как что-то удивительное и возвышенное, о воображении, о соотношении чувства и ума в поэзии и т.п. дают основания считать «Предисловие…» первым манифестом романтизма в английской литературе.

В своих стихах, которые вошли в сборник «Лирические баллады», Вордсворт старался придерживаться тех принципов, которые он лично высказал в «Предисловии…» к книжке. Большая часть из них посвящена жизни крестьян или других представителей низших слоев. Поэтический язык понятен, большинство слова заимствованы из повседневной лексики, поэт избегает использования непривычных сравнений или весьма сложных метафор.

Второе издание «Лирических баллад» (1800) было дополнено за счет включения новых стихов, главным образом стихов Вордсворта. Если в первом издании преобладали стихи, созданные в жанре баллады, то во втором заметно увеличивается количество поэтических произведений с ярче выраженной лиричностью. Правда, в сборнике Колриджа и Вордсворта очень сложно разграничить баллады и собственно лирические стихи. Суть поэтического эксперимента двух авторов в том и заключалась, чтобы воплотить в одно целое признаки каждого из жанров. Они попробовали, используя простую четырехрядную строфу баллады, воссоздать тонкие и разнообразные переживания человека, соединить анализ с движением сюжета. И все же при сравнении видно, что во втором издании выросло количество стихов, в которых автор-рассказчик уступает место автору, который более склонен к самоанализу, более внимательный к порывам собственной души.

Поэзия Кольриджа

Самюэл Тейлор Колридж (1772-1834 родился в Оттери (Девоншире), в семье провинциального священника. В школьные годы (1782-1791) Колридж увлекался изучением философии,

Необычайно впечатлительный и нервный по натуре, он жил богатой внутренней духовной жизнью. На события Французской революции он откликнулся стихотворением «Разрушение Бастилии» (1789), которое полностью не сохранилось. Семнадцатилетний поэт восторженно пишет о «радостной свободе» и мечтает о соединении всех людей под ее знаменем.

В 1793 г. Колридж познакомился с Р. Саути и увлек его своими дерзновенными планами. Вместе они мечтали уехать в Америку, создать там общину свободных людей, тружеников и интеллектуалов-гуманистов, не подчиняющихся никакой власти. Увлечение поэта социально-утопическими идеями отразилось в стихотворениях «Пантисократия» (1794) и «О перспективе установления пантисократии в Америке» (1794). Поскольку денежных средств для поездки в Америку у друзей оказалось недостаточно, план создания пантисократии провалился о чем Колридж глубоко сожалел, так как слишком сильно был увлечен своей идеей. Совместно с Саути Колридж пишет драму «Падение Робеспьера» (1794). Следующее драматическое произведение Колриджа, трагедия «Осорио» (1797), была навеяна ему шиллеровскими «Разбойниками». В этой трагедии автор во многом заимствовал театральную стилистику модной в период раннего романтизма «драмы страсти» Д. Бейли.

В 1796 г. Колридж познакомился с Вордсвортом, поэтическое сотрудничество с которым вылилось в создание в 1798 г. совместного сборника «Лирические баллады». После успеха «Лирических баллад» Колридж уехал в Германию, где провел год, серьезно изучая философию и литературу. Вернувшись на родину, он поселился в Кезуике, по соседству с Вордсвортами, где и познакомился с Сарой Хатчисон, сыгравшей значительную роль в его дальнейшей судьбе. Ощущая трагическую невозможность счастья, он, полюбив Сару, воспевает ее в изумительных по глубине, красоте и отточенности формы стихах. Азра - поэтическое имя Сары Хатчисон - будет постоянно сопровождать Колриджа в дальнейших его скитаниях и мучительных поисках истины и красоты.

В 1816 г. Колридж переезжает в Лондон, где занимается главным образом литературно-критической и просветительской деятельностью. Здесь он публикует «Литературную биографию» (1817), «Светскую проповедь: обращение к высшим и средним классам по поводу насущных бед и недовольств», «Листки Сивиллы», выступает с лекциями по философии, истории английской поэзии.

Из ранних стихотворений Колриджа необходимо отметить «Монодию на смерть Чаттертона» (1790).

В «Сонете к реке Оттер» (1793) преобладают радостные и одновременно грустные настроения при прощании с детством, в «Женевьеве» (1790) отчетливо видны шекспировские черты портрета смуглой дамы и сочная палитра чувственной неги будущих «Еврейских мелодий» Байрона. Любовная лирика молодого Колриджа представлена стихами* посвященными его невесте Саре Фрикер («Поцелуй», 1793; «Вздох», 1794). Здесь радостное ожидание счастья, данное в барочной причудливой форме, омрачено смутным ощущением его невозможности.

Наиболее привлекательной стихотворной формой для Колриджа в юности был сонет. В 1794-1795 гг. он создает целый цикл «Сонетов, посвященных видным деятелям.

В 1797-1802 гг., время, наиболее плодотворное в творчестве Колриджа, были созданы самые известные и значительные произведения поэта: «Баллада о Старом Мореходе» (1797), «Кристабель» (1797), «Кубла Хан» (1798), «Франция» (1798), «Уныние» (1802), «Любовь и старость» (1802) и др.

Лирика и прозаические произведения поэта этих лет отражают необыкновенную творческую активность Колриджа, вместе с тем являются своеобразным итогом его теоретических поисков, сочетавших в себе разнообразные и многокрасочные традиции предромантизма, метафизические веяния барочной лирики с наметившимися возможностями романтического искусства.

В эти годы Колридж пересматривает и переоценивает свои прежние политические идеалы. Обращение к событиям Французской революции означало в новых исторических условиях разочарование в идеалах свободы, дискредитированных Наполеоном, которого поэт называл «безумным мечтателем безумного мира». Такая позиция была характерна для многих современников Колриджа, увидевших в Наполеоне-императоре властителя, развязавшего захватнические войны. Само понятие свободы для Колриджа ассоциировалось теперь только со стихиями природы, человеческие же деяния уничтожили само содержание этого понятия.

История старого морехода, совершившего преступление против природы, убив альбатроса, проецируется на поэтическую структуру гимна стихиям природы, тем живым силам, которые властвуют над человеком. Это произведение явилось результатом тщательного изучения поэтом многочисленных источников, давших ему возможность воссоздать яркие картины северной и южной природы.

Еще в 1799 г. Колридж писал о поразившей его «гармонической системе движений в природе», о гармонии, связывающей искусственное и естественное в искусстве посредством изменчивых красок воображения. Природа воспринимается поэтом как чрезвычайно подвижное, вечно меняющееся, таинственное и прекрасное целое. Показательно, что герой произведения - бывалый и много видевший во время своих путешествий мореход - не перестает удивляться красоте природы, каждый раз открывая ее заново.

Отличительной особенностью «Сказания о старом мореходе» является органическое сочетание реальных образов, почти физически ощущаемых и осязаемых, с фантастическими образами готических романов. Именно поэтому произведение производит чрезвычайно сильное впечатление. «Жизнь-и-в-смерти» - великолепно найденный Колриджем пластический образ, символизирующий кару, возмездие за совершенное против природы преступление. «Смерть» и «Жизнь-и-в-смерти» появляются вместе, но второй призрак страшнее. Одно из ярких романтических обобщений в «Сказании», подчеркивающих всеобщий упадок, гибель и разложение,- гниющее море с мертвым кораблем, где находятся и призраки, и трупы, иногда кажущиеся старому моряку ожившими.

Старый моряк - это персонифицированная больная совесть человека, которому нет прощения. Используя приемы балладной формы, Колридж для придания драматизма повествованию часто употребляет повторы (одни и те же глаголы, прилагательные). Муки и страдания моряка приобретают в балладе вселенский характер, а сам он превращается в романтического титана, призванного страдать за всех и гордо нести это бремя одиночества. Экономно использованная лексика развивает воображение читателя, заставляет его домысливать за поэта, дорисовывать только что начатую картину. Фантастическое и надуманное в мелодике и ритмике стиха переплетается с живыми, разговорными интонациями, создавая поэтически прихотливую и разнообразную романтическую атмосферу.

В финале «Сказания о старом мореходе» настойчиво и определенно звучит тема прощения тех, кто сумеет осознать свою вину перед природой, кто «возлюбит всякую тварь живую и всякий люд» и восстановит тем самым нарушенное в мире равновесие.

Поэта всегда волновала проблема одиночества. По-разному эта тема звучит в «Сказании о старом мореходе», «Муках сна», в «Кристабели

Поэт как бы во сне, интуитивно создает себе особый мир, в котором, в отличие от «Старого морехода» и «Кристабели», одиночество человека явно героизировано. Фантастические видения, очевидно возникавшие в сознании Колриджа под влиянием наркотиков, которые он принимал, чтобы уменьшить невралгические боли, мучившие его с детства, существенно отличаются от страшных в своей натуралистичности сцен «Сказания о старом мореходе». Известная искусственность и надуманность поэтических нагромождений подчеркивают сложность и прихотливость поэтического видения мира.

В 20-е годы Колридж отходит от художественного творчества, больше занимается размышлениями о религии, ценности религиозной этики. В «Философских лекциях» 1818-1819 гг., прочитанных в Лондоне на Стрэнде для большой и разнообразной аудитории, поэт, пытаясь создать собственную философию, причудливо сочетает английскую философскую традицию с неоплатонизмом.

В «Литературной биографии» (1815-1817) Колридж аргументированно, увлекательно сформулировал свои литературные вкусы, объяснил интерес романтиков к Шекспиру и поэтам английского Возрождения, систематизировал эстетические воззрения английского романтизма на разных его этапах. «Литературную биографию» можно считать блестящим образцом английской романтической эссеистики, где поставлены теоретические проблемы воображения, поэтического творчества, назначения поэта и характера современной поэзии, отличия научного и художественного познания.

Первые наброски его самостоятельных, достаточно зрелых философских размышлений относятся к последнему десятилетию XVIII в., когда он после путешествия в Германию становится ревностным поклонником немецкой философии.

Разнообразна метрика стихов Колриджа: здесь встречаются четверостишия, пяти- и шестистрочные строфы, белый стих, гекзаметр и частая смена слогов в строке, перебои метра и ритма, размеры классической древности, метрика песенной баллады, доггерела (раёшника).

Богатство и яркость красок, удивительная верность в выборе цветовой гаммы, необходимой музыкальной фразировки, смелый эксперимент в смешении старинных классицистских образцов с песенно-балладными формами свидетельствуют об оригинальности и дерзости таланта Колриджа, о его одаренности стихотворца, осуществившего реформу поэтического языка и стихосложения. Поэтическое мастерство Колриджа было высоко оценено его современниками. В. Скотт, часто цитировавший Колриджа, особенно его «Кристабель», назвал его «великим поэтом». «Его стихи о любви,- отмечал В. Скотт,- среди самых прекрасных, написанных на английском языке».

С.Т.КОЛЬРИДЖ,
У.ВОРДСВОРТ

ИЗ «ЛИРИЧЕСКИХ БАЛЛАД» (1798)

Переводы публикуются по изданию:
У. Вордсворт, С. Т. Кольридж, Лирические баллады и другие стихотворения, Издательский центр РГГУ, 2011 (книга полностью переведена Игорем Меламедом).

«Лирические баллады» выдающихся английских поэтов конца XVIII – начала XIX века, представителей так называемой «озерной школы» С. Т. Кольриджа и У. Вордсворта – один из самых ранних памятников европейского романтизма. Первая редакция баллад появилась в 1798 году, и в течение двух последующих столетий книга выдержала множество переизданий. Отсутствие полного перевода «Лирических баллад» было весьма досадным пробелом в ряду отечественных публикаций мировой классики. В советское время Вордсворт и Кольридж считались «реакционными» романтиками в противоположность «революционным» Байрону и Шелли. Произведения поэтов «Озерной школы» можно было отыскать лишь в антологиях английской поэзии. Первое персональное издание Кольриджа в русских переводах увидело свет только в 1974 г. в серии «Литературные памятники», а первая переводная книга избранной лирики Вордсворта вышла лишь в 2001г. в издательстве «Радуга».

Мною осуществлен полный перевод «Лирических баллад» – с оригинала их первой редакции 1798 г. И это важно, так как в позднейших прижизненных публикациях некоторые произведения подверглись серьезной переработке. Мне показалось интересным и необходимым познакомить читателя со знаменитой первоначальной версией книги, прославившей ее авторов.

Здесь публикуются семь переводов:

1. БАЛЛАДА О СТАРОМ МОРЯКЕ (КОЛЬРИДЖ)
2. СОЛОВЕЙ (КОЛЬРИДЖ)
3. ГУДИ БЛЕЙК И ГАРРИ ДЖИЛЛ (ВОРДСВОРТ)
4. НАС СЕМЕРО (ВОРДСВОРТ)
5. ТЕРНОВНИК (ВОРДСВОРТ)
6. БЕЗУМНАЯ МАТЬ (ВОРДСВОРТ)
7. МАЛЬЧИК-ИДИОТ (ВОРДСВОРТ)

БАЛЛАДА О СТАРОМ МОРЯКЕ

В семи частях

Краткое содержание

О том, как корабль, пересекший Экватор, был заброшен штормами в холодную страну близ Южного полюса, как оттуда он уплыл в тропические широты Великого Тихого океана, о странных событиях, там произошедших, и о том, как Старый Моряк возвратился в свое отечество.

I
Седой Моряк, остановил
Он юношу в дверях.
«Старик, чего тебе? Твой взор
Горит, вселяя страх!

Все гости в сборе, ждет меня
Жених: ему я брат.
И сей порой там пир горой,
Ты слышишь, как шумят!»

«И был корабль…» – сказал старик,
Держал всё гостя он.
«Ну что ж, Моряк, пойдем со мной,
Коль твой рассказ смешон».

«И был корабль…» – тот молвил вновь,
Но тут рванулся гость:
«Прочь, седобрадый плут, не то
Мою узнаешь трость!»

Но старика горящий взгляд
Вернее цепких рук.
И как трехлетнее дитя,
Стал гость послушен вдруг.

Безвольно он на камень сел
У двери, а Моряк,
Сверкнув очами на него,
Рассказ свой начал так:

«Толпа ревет, корабль плывет,
И нет счастливей нас.
И холм, и церковь, и маяк
Скрываются из глаз.

Вот солнце слева поднялось,
И океан в огне.
И вновь на дно идет оно
По правой стороне.

Оно все выше с каждым днем
Над мачтою встает…»
У гостя вновь вскипает кровь:
Вблизи поёт фагот.

Невеста чинно входит в зал,
Чаруя каждый взор.
Она как роза хороша,
Ей кланяется хор.

И снова гость смиряет злость:
Не вырваться никак.
Сверкнув очами на него,
Моряк продолжил так:

«О незнакомец! Вихрь и шторм
Пришли на горе нам.
И долго шквал корабль наш гнал,
Как щепку, по волнам.

Туман, и снег, и холода
На горе нам идут.
Громадный лед встает из вод,
Блестя, как изумруд.

Здесь солнца нет. Зловещий свет
Горит сквозь лед и снег.
Жить не могли б средь этих глыб
Ни зверь, ни человек.

Здесь всюду лед, здесь лед везде,
Здесь всё вокруг во льду,
И он трещит, и он гремит,
Грохочет, как в аду.

Благой Творец! К нам наконец
Прибился Альбатрос.
И, как с родным, приветлив с ним
Был каждый наш матрос.

Пока из рук кормился он,
Над палубой кружа,
Спасались мы от снежной тьмы,
Проклятый лед круша.

Попутный ветер нас нашел,
Нас южный ветер нес.
И пищу брать иль поиграть
Слетал к нам Альбатрос.

Он в час ночной во мгле сырой
На мачте спал у нас.
Едва видна, над ним луна
Всходила девять раз».

«Что смотришь так, седой Моряк?
Спаси тебя Христос
От силы злой!» – «Моей стрелой
Убит был Альбатрос».

«Вот солнце справа поднялось,
И океан в огне.
Теперь на дно идет оно
По левой стороне.

Попутный ветер мчит корабль
По ласковым волнам.
Никто играть иль пищу брать
Не прилетает к нам.

По мненью всех был смертный грех,
Был адский грех свершен:
Тот Альбатрос нам бриз принес,
И мной застрелен он.

Но солнца луч возник из туч,
И я оправдан был:
Тот Альбатрос туман принес,
И я его убил.
Он вестник бед, и горя нет,
Что я его убил.

И ветер пел, и вал кипел,
И шел корабль вперед.
И первым он нарушил сон
Безмолвных этих вод.

Тут бриз пропал, и парус пал,
И каждый мореход
Вдруг стал кричать, чтоб лишь взорвать
Молчанье этих вод.

Жара стоит, у солнца вид
Кровавого пятна.
Над мачтой замерло оно –
Не больше, чем луна.

Немое море и корабль
Недвижны в духоте,
Как будто кто-то написал
Их кистью на холсте.

Кругом вода, одна вода,
Но сухо на борту.
Кругом вода, одна вода –
Ни капли нет во рту.

Мой Бог, как пусто в глубине! –
Там только гниль и слизь.
И твари скользкие наверх
Оттуда поднялись.

Во тьме ночной огонь дурной
То здесь, то там горел,
Как в лампах ведьм, – и океан
Был зелен, синь и бел.

И нам во снах явился дух,
Погнавший нас сюда,
Тот дух, что плыл за нами вслед
Из края мглы и льда.

У каждого из нас язык
Как бы сожжен дотла,
И все мы немы, словно рты
Забила нам зола.

Меня винят и стар и млад,
Их каждый взгляд и жест.
И мне на шею Альбатрос
Повешен был, как крест.

Я что-то в небе увидал,
Какое-то пятно.
И походило на туман,
И двигалось оно.
И мне казалось, что вдали
Белеет полотно.

Виденье близилось, оно
Скользило над водой,
Ныряло, делало круги,
Как резвый дух морской.

Смолк плач, смолк смех – давно у всех
Пропали голоса.
Я впился в руку черным ртом
И выпил крови, и с трудом
Им крикнул: «Паруса!»

Хоть крик был тих, во взорах их
Зажег он к жизни страсть.
И всем им стало вдруг легко,
И все вздохнули глубоко,
Как бы напившись всласть.

Но я всмотрелся, страха полн,
В корабль чудесный тот:
Он шел без ветра и без волн
И не касался вод.

Кончался день, и запад весь
Охвачен был огнем,
Ложилось солнце в океан
И отражалось в нем,
И призрак тот меж солнцем плыл
И нашим кораблем.

Решеткой забран солнца лик,
Как будто бы оно
(Помилуй, Дева, нас!) глядит
В тюремное окно.

Он близко! (ужасался я
И продолжал следить) –
Не паруса ль блестят в лучах,
Как паутины нить?

Не ребра ли его сейчас
Нам застят солнца свет?
И кто там скалится на нас? –
Старуха и скелет!

Скелет сей был черней могил
И ада самого.
И лишь местами, словно ржой,
Покрылась бурою корой
Сырая кость его.

У той, что с ним, бесстыдный взгляд,
Кроваво-красный рот,
А кожа савана белей –
То Смерть, и воздух рядом с ней
Холодный, точно лед.

Они играют в кости там,
Злорадства не тая.
И Смерть свистит, и Смерть кричит:
«Я выиграла! Я!»

Тут вихрь на миг качнул их бриг,
В скелет ударил он,
Да так, что в дырах глаз и рта
Раздался свист и стон.

И тотчас призрачный корабль
Уплыл бесшумно прочь.
И меж рогов луны зажглась
Одна звезда, как яркий глаз,
И наступила ночь.

У всех на лицах страх и боль
Читал я при луне.
И каждый взор следил за мной,
И слал проклятье мне.

Их было двести человек,
И каждый мертвым пал –
Без всяких мук, как будто вдруг
Сраженный наповал.

И души их неслись во мрак
Иль в райские края,
И рассекали воздух так,
Как та стрела моя.

«Меня пугаешь ты, Моряк!
Худа твоя рука,
Как лунь ты сед, у кожи цвет
Намокшего песка.

Ты тощ, как жердь, костляв, как смерть,
И взгляд ужасен твой».
– Не бойся, гость, я уцелел
Проклятой ночью той.

Совсем один, один я был
На целый океан,
И Царь Небесный не целил
Моих душевных ран.

Лежат красавцы-моряки:
О, сколько, сколько их!
А слизни мерзкие живут,
И я среди живых.

Я глянул на море, но гниль
Я видеть не хотел.
Взглянул на палубу, но там
Лишь груда мертвых тел.

Взглянул на небо, но молясь,
Был холоден и сух,
Как будто бы в меня вошел
Какой-то злобный дух.

Я веки тяжкие смежил
От боли, но, увы,
И океан, и небеса
Давили на мои глаза, –
И все вокруг мертвы!

Их лица хладный пот покрыл,
И каждый, как живой,
На мне, на мне остановил
Взор беспощадный свой.

Кто проклят сиротой, тот стал
Добычею чертей.
Но знай: проклятье мертвецов
Во много раз страшней,
Когда ты смотришь в их глаза
Семь дней и семь ночей.

Бесплотным призраком взошла
Над тишиной воды
Луна и за собой вела
Одну иль две звезды.

И жаркий океан белел
Как снег в лучах луны,
Но там, где тень корабль бросал,
Был цвет воды зловеще ал
До самой глубины.

Вдали от тени корабля,
В сиянье белом я
Увидел дивных змей морских:
Они всплывали, и у них
Светилась чешуя.

В сиянье лунном их наряд
Заметен был везде:
Зеленый, черный, голубой,
И след тянулся золотой
За ними по воде.

Мой Бог, какое счастье быть
Творением Твоим!
Я неожиданно послал
Благословенье им!
От всей души моей послал
Благословенье им.

И помолился, и спустя
Мгновение одно
С меня сорвался Альбатрос
И камнем пал на дно.

О милый легкокрылый сон,
Отрада всех сердец!
Мне с неба Пресвятая Мать
Желанный сон, как благодать,
Прислала наконец.

Мне снилось, как в пустой наш бак
Текла воды струя.
И пил во сне я, и под шум
Дождя проснулся я.

Был влажен черный мой язык
И холодна гортань.
А дождь шумел, и плоть моя
Пила его сквозь ткань.

Ни рук не чувствуя, ни ног,
Я легок был, как пух.
Быть может, умер я во сне
И ныне – райский дух?

Вдруг до меня издалека
Донесся ветра гул.
И ветер тот уже слегка
Наш парус шевельнул.

И мириадами огней
Взорвался небосклон:
Летел волшебный фейерверк
Вперед, назад, и вниз, и вверх,
И звезд касался он.

Стал дальний ветер так могуч,
Что парус ожил вмиг,
И дождь хлестал из черных туч,
Затмивших лунный лик.

И пелена разодралась,
Скрывавшая луну,
И, как поток с отвесных круч,
Упала молния из туч
В кипящую волну.

И с воем вихрь настиг корабль,
Но тотчас и заглох.
Ударил гром, и мертвецов
Раздался тяжкий вздох.

Они вздыхают и встают,
Молчание храня.
Как это странно! Иль кошмар
Преследует меня?

И кормчий вновь повел корабль,
Хоть мертвый штиль кругом,
И каждый занят был своим
Обыденным трудом,
Безжизнен, точно автомат,
И страшен, как фантом.

Стоял племянник мой, плечом
Прижавшийся ко мне.
И мы тянули с ним канат
В ужасной тишине.
Но голос мой звучал бы там
Ужаснее вдвойне.

И все с рассветом собрались
У мачты в тесный круг,
И упоительную песнь
Они запели вдруг.

И каждый звук порхал вокруг,
И улетал в зенит,
И одиноко падал вниз
Иль был с другими слит.

То будто жаворонка трель
Я слышал, а порой
Всех птиц поющих голоса,
Что наполняют небеса
Меж сушей и водой.

Мне чудился оркестра гром
И дудочки напев,
Хор ангелов, какому рай
Внимает онемев.

И стихло всё. Осталось лишь
Гуденье парусов:
Так летним днем шумит ручей
В тиши густых лесов
И усыпляет их, журча
Среди ночных часов.

О, слушай, слушай, юный гость!
«Моряк, покорен я:
Под взором замерли твоим
Душа и плоть моя».

Ничья история еще
Так не была грустна.
Печальней завтра и мудрей
Ты встанешь ото сна.

Никто из смертных не слыхал
Истории грустней…
И вновь матросы занялись
Работою своей.

Тянуть канаты принялись,
Молчание храня,
И, словно я прозрачен был,
Глядели сквозь меня.

И до полудня шел корабль,
Хоть штиль стоял кругом.
Он ровно плыл, как будто был
Самой водой ведом.

И плыл под ним из царства зим,
Где вечный мрак и лед,
Суровый дух и гнал корабль
По глади мертвых вод.
Но в полдень стихли паруса,
И наш прервался ход.

Под жгучим солнцем встали мы
В безмолвии морском.
Но тут нас бросило вперед
Отчаянным рывком,
И вновь отбросило назад
Отчаянным рывком.

И наш корабль подпрыгнул вдруг,
Как конь, чей норов дик,
И я на палубу упал,
И чувств лишился вмиг.

Не знаю, долго ль я лежал
Как будто неживой.
Не выходя из забытья,
Два голоса услышал я,
Паривших надо мной.

«Не тот ли это человек, –
Послышался вопрос, –
Чьей волей злой и чьей стрелой
Повержен Альбатрос?

Он тяжкий грех свершил: его
Любила птица та,
А к ней пылал любовью дух,
Владыка мглы и льда».

«О, что-нибудь еще скажи,
Пока Моряк наш спит.
Что движет быстрым кораблем?
Каков у моря вид?»

«Оно, как раб перед царем,
В недвижности немой.
Громадный глаз его сейчас
Заворожен луной.

Луне оно подчинено
И в штиль, и в ураган.
Смотри же, брат, как мягок взгляд
Луны на океан».

«Но как без ветра кораблю
Возможно так идти?»

«Раздвинут воздух перед ним
И сомкнут позади.

Уж близко ночь, летим же прочь,
Чтоб не застиг нас мрак.
Корабль вот-вот замедлит ход,
Придет в себя Моряк».

Я встал. Шел тихо под луной
Корабль уставший наш.
И вновь возник передо мной
Ужасный экипаж.

И вновь на палубе они
Столпились, и на мне
Остановился каждый взор,
Блестевший при луне.

Все то ж проклятие навек
В глазах застыло их:
Ни отвернуться я не мог,
Ни помянуть святых.

И в этот миг, как злой кошмар,
Исчезло колдовство.
Я стал глядеть вперед, почти
Не видя ничего.

Так тот, кто темною тропой,
Дрожа, пустился в путь,
Идет и голову назад
Не смеет повернуть,
И оставляет за спиной
Таинственную жуть.

Тут ветер на меня подул
Неслышною струей.
Он веял и не возмущал
Поверхности морской.

Как дуновение весны,
Как луговой зефир,
Ласкал он щеки и глаза,
Вселяя в душу мир.

И все быстрее плыл корабль,
Но тихо, как во сне.
И все нежнее ветер дул,
И льнул он лишь ко мне.

Иль это вправду сон? И я
Опять в родном краю?
И холм, и церковь, и маяк
С волненьем узнаю.

Мы входим в гавань, и в слезах
Я стал молить Творца:
«Дай мне проснуться, или пусть
Не будет сну конца!»

Залива гладкая вода
Прозрачнее стекла,
И в ней луна отражена,
Огромна и светла.

Залив сиял, пока над ним
Не вырос рой теней,
Как будто это вился дым
От факельных огней.

И рой пурпуровых теней
Над кораблем витал.
Я глянул на руки свои:
Их цвет был странно ал.

Все та же жуть сдавила грудь,
Я поглядел назад:
О Боже правый! Мертвецы
Пред мачтою стоят!

И руки подняты у всех,
Прямые, как мечи.
И полыхают руки те,
Как факелы в ночи.
И отражают их глаза
Пурпурные лучи.

Молясь, отворотясь от них,
Я стал глядеть вперед:
В заливе ветра нет, и тих
Простор прибрежных вод.

Вот холм сверкает золотой,
На нем светлеет храм,
Недвижен флюгер под луной,
И так спокойно там!

И, молчалив, сиял залив,
Пока, за строем строй,
Не вырос в воздухе над ним
Теней пурпурных рой.

Они над самым кораблем
Парили в вышине.
Мой взор на палубу упал:
О, что открылось мне! –

Лежали трупы, но клянусь
Распятием святым:
Стоял над каждым мертвецом
Лучистый серафим.

И звал меня, рукой маня,
Лететь за ним вослед
В страну немеркнущего дня,
Откуда нес нам свет.

И звал меня, рукой маня,
И этот зов немой,
Клянусь, был слаще для меня
Всей музыки земной.

И вскоре плеск весла и крик
Гребца услышал я.
Невольно обратясь назад,
Смотрю: плывет ладья.

Но чудотворный свет погас,
И трупы при луне
Опять стоят и за канат
Берутся, как во сне.
Не мог их риз коснуться бриз,
И льнул он лишь ко мне.

С гребцом в той лодке мальчик плыл –
О всеблагой Творец! –
Я так им рад был, что забыл
О мертвых наконец.

Отшельник третьим был в челне.
Я слышал, как в тиши
Он громко гимны пел, что сам
Слагал в лесной глуши. –
Кровь Альбатроса смоет он
С измученной души.

Отшельник тот у самых вод
Живет в глуши лесной.
И песнь его слышна кругом,
И с чужеземным моряком
Толкует он порой.

В молениях анахорет
Проводит целый день.
Ему подушку заменил
Обросший мохом пень.

Челн приближался. «Странно как! –
Гребца раздался глас –
Где ж этот дивный райский свет,
Сиявший нам сейчас?»

Святой сказал: «Никто на наш
Не отвечает зов.
Гнила обшивка корабля,
А ткань у парусов
Как истончилась, погляди!
Так посреди лесов

Сухие листья тлеют – их
Уносит прочь ручей,
Когда ложится снег окрест
И свой приплод волчица ест
Под злобный крик сычей».

«Мне страшно! – отвечал гребец –
То был бесовский свет!»
«Не бойся и веди ладью!» –
Велел анахорет.

Челн приближался. Я застыл,
Рукой не шевеля,
И вслушивался в грозный гул
Под килем корабля.

И грянул гром, подняв со дна
Гигантскую волну,
И миг спустя ушел корабль
Свинцом во глубину.

Дрожали небо и залив,
И я был страха полн,
Когда, подобно трупу, всплыв,
Отдался воле волн,
Но чудом вновь остался жив:
Попал в тот самый челн.

Он там кружился, где корабль
Сразил подводный гром.
Настала тишь, и эхо лишь
Носилось над холмом.

Гребец упал без чувств, едва
Я приоткрыл глаза.
Святой молился и глядел
С тревогой в небеса.

Я сел грести, но тут дитя,
Видать, с ума сошло:
Хохочет громко, на меня
Посматривает зло,
«Ха! Ха! – кричит, – веселый вид!
Бес взялся за весло!»

Но вот уж берег мой родной,
И я на твердь ступил!
Святой с трудом покинул челн
И был совсем без сил.

«Послушай исповедь, отец!» –
Крестясь, анахорет
Спросил меня: «Ты кто такой?
Немедля дай ответ!»

И повесть горькую мою
Услышал тотчас он,
И от мучительной тоски
Я был освобожден.

Но часто с той поры меня
Тоска гнетет опять
И заставляет эту быль
Все время повторять.

И я, как ночь, из края в край
Хожу и каждый раз
Распознаю в толпе людской
Того, кто должен слушать мой
Трагический рассказ.

За дверью той все пир горой,
И нет гостям числа.
В саду поет девичий хор,
Невеста так мила!
Но слышишь звон? Меня во храм
Зовут колокола.

О гость! Я так был одинок
В безжизненных морях,
Как не был даже сам Господь
В заоблачных мирах.

О юный гость! Я отдал дань
Забавам и пирам.
Но слаще с добрыми людьми
Идти молиться в храм.

Идти во храм, как повелел
Небесный наш Отец,
Где, благодать приобретя,
Совместно молятся дитя,
И старец, и юнец.

Прощай теперь, но верь, но верь,
Лишь тот блажен вовек,
Кому родной и всякий зверь,
И всякий человек.

Блажен, кто молится за всех,
За всю живую плоть,
Что сотворил и возлюбил
Великий наш Господь».

Моряк с безумным блеском глаз
И белой бородой
Исчез, а гость побрел к себе,
И был он сам не свой.

Ушел от свадебных дверей
Смущен, ошеломлен,
Но и печальней, и мудрей
Проснулся утром он.

С-Т. Кольридж

СОЛОВЕЙ

Поэма в разговорном стиле,
написанная в апреле 1798 г.

На западе уже не различить
Ни полосы закатного огня,
Ни красок, ни прозрачных облаков.
Поднимемся на мост, поросший мхом,
Посмотрим вниз на блещущий поток,
Нам здесь не слышный, ибо он течет
По мягким травам. Что за ночь вокруг!
Какой покой! Пусть звезд неярок свет,
Вообразим весенние дожди,
Ласкающие землю, – нам тогда
Приятен будет тусклый небосвод.
Но тише! Соловей заводит песнь.
Всех птиц он «музыкальней и грустней»!*
Всех птиц грустнее? Вымысел пустой! –
Ведь грустного в природе вовсе нет.
Полночный странник, помнивший свои
Былые униженья, иль недуг,
Или неразделенную любовь
(Во всем он видел собственную скорбь,
И даже трели нежные ему
О ней повествовали), первым был,
Кто грустным это пение назвал.
И этот вздор стал повторять поэт,
Который только в рифмах знает толк, –
Ему полезней было б на лесной
Поляне растянуться у ручья
Под солнцем иль в сиянии луны,
В плену пейзажей, звуков и стихий
Душой забыться и забыть свою
И песнь, и славу! Слава бы его
С бессмертною природою слилась,
А песнь его заставила б сильней
Любить природу и была б сама
Любима, как природа! Но, увы,
Поэты молодые, как всегда,
Весенние проводят вечера
На бале иль в театре, чтоб затем
Над жалобами Филомелы вновь
С умильным состраданием вздыхать.
Мой друг и ты, сестра его! Дано
Нам знание иное: в голосах
Природы лишь блаженство и любовь
Мы слышим. Вот веселый соловей
Расходится, торопится излить
В прекрасных звуках свой любовный гимн,
Как бы тревожась, что для песни ночь
Апрельская уж больно коротка,
И душу поскорей освободить
От музыки стремится. Я нашел
Дубраву живописную вблизи
Заброшенного замка: вся она
Уже подлеском диким заросла,
Дорожки в запустение пришли –
На них трава и сорные цветы.
Но мне нигде так много соловьев
Не попадалось: рядом и вдали
Один другого в зарослях густых
То окликал, то пел ему в ответ,
И трель журчащую перебивал
Поспешный цокот и сливался сам
С руладой низкой, радующей слух, –
Такой гармонией был воздух полн,
Что вы, зажмурившись, могли бы ночь
Принять за день! Когда освещены
Луной кусты с росистою листвой,
Среди ветвей легко увидеть блеск
Их ярких глаз, бездонных ярких глаз,
Пока живой фонарик светляка
Горит во тьме.

Нежнейшая из дев,
В гостеприимном домике своем
Живущая у замка, в поздний час
(Она подобна жрице, чьим богам
Природа в роще той подчинена)
Скользит по тропам, зная наизусть
Все трели, дожидаясь той поры,
Когда луну закроют облака,
И мир замрет в безмолвии, и вновь
В сиянье лунном небо и земля
Пробудятся, и хор бессонных птиц
Взорвет своею песней тишину,
Как если б ветер ста воздушных арф
Коснулся вдруг! И перед девой той
Завертится проворный соловей
На ветке, чуть дрожащей на ветру,
И в такт своим движеньям запоет,
Раскачиваясь, как хмельной Восторг.

Прощай, певец! До вечера прощай!
До скорого свидания, друзья!
Мы с вами славно время провели.
Пора домой, а песня вновь звучит.
Я с радостью б остался! Мой малыш,
Пытающийся лепетом своим
Разнообразным звукам подражать,
Сейчас ручонку к уху бы поднес,
Приподнимая пальчик, чтобы мы
Прислушались! Пускай же с детства он
С природой дружит! Он уже знаком
С ночным светилом: как-то не в себе
Малыш проснулся (странно, что ему
Печальный сон приснился вообще),
С ним на руках я вышел в садик наш,
Он увидал луну и оборвал
Рыдания, и засмеялся вдруг,
И желтый лунный свет в его глазах
Заплаканных плескался! Здесь прервем
Рассказ отца. Но если небеса
Продлят мой век, пусть вырастет дитя
Под эти песни и полюбит ночь,
Как радость! Так прощай же, соловей!
И вы прощайте, милые друзья!

_____________________________
* «Музыкальней и грустней» – это место у Мильтона намного больше, чем простое описание: здесь выражен характер печального человека и, следовательно, содержатся драматические черты. Автор делает это замечание, чтобы обезопасить себя от обвинения в легкомысленном обыгрывании мильтоновой строки: более тяжким для него было бы разве что обвинение в осмеянии Библии. (Примечание Кольриджа)

С.-Т. Кольридж

ГУДИ БЛЕЙК И ГАРРИ ДЖИЛЛ
Правдивая история

Какая хворь, какая сила
И дни, и месяцы подряд
Так сотрясает Гарри Джилла,
Что зубы у него стучат?
У Гарри недостатка нет
В жилетах, шубах меховых.
И все, во что больной одет,
Согрело б и девятерых.

В апреле, в декабре, в июне,
В жару ли, в дождь ли, в снегопад,
Под солнцем или в полнолунье
У Гарри зубы всё стучат!
Все то же с Гарри круглый год –
Твердит о нем и стар и млад:
Днем, утром, ночи напролет
У Гарри зубы всё стучат!

Он молод был и крепко слажен
Для ремесла гуртовщика:
В его плечах косая сажень,
Кровь с молоком – его щека.
А Гуди Блейк стара была,
И каждый вам поведать мог,
В какой нужде она жила,
Как темный дом ее убог.

За пряжею худые плечи
Не распрямляла день и ночь.
Увы, случалось и на свечи
Ей было накопить невмочь.
Стоял на хладной стороне
Холма ее промерзший дом.
И уголь был в большой цене
В селенье отдаленном том.

Нет близкой у нее подруги,
Делить ей не с кем кров и снедь,
И ей в нетопленой лачуге
Одной придется умереть.
Лишь ясной солнечной порой,
С приходом летнего тепла,
Подобно птичке полевой,
Она бывает весела.

Когда ж затянет льдом потоки –
Ей жизнь и вовсе невтерпеж.
Так жжет ее мороз жестокий,
Что кости пробирает дрожь!
Когда так пусто и мертво
Ее жилище в поздний час, –
О, догадайтесь, каково
От стужи не смыкать ей глаз!

Ей счастье выпадало редко,
Когда, вокруг чиня разбой,
К ее избе сухие ветки
И щепки ветер гнал ночной.
Не поминала и молва,
Чтоб Гуди запасалась впрок.
И дров хватало ей едва
Лишь на один-другой денек.

Когда мороз пронзает жилы
И кости старые болят –
Плетень садовый Гарри Джилла
Ее притягивает взгляд.
И вот, очаг покинув свой,
Едва угаснет зимний день,
Она озябшею рукой
Нащупывает тот плетень.

Но о прогулках Гуди старой
Догадывался Гарри Джилл.
Он мысленно грозил ей карой,
Он Гуди подстеречь решил.
Он шел выслеживать ее
В поля ночные, в снег, в метель,
Оставив теплое жилье,
Покинув жаркую постель.

И вот однажды за скирдою
Таился он, мороз кляня.
Под яркой полною луною
Хрустела мерзлая стерня.
Вдруг шум он слышит и тотчас
С холма спускается, как тень:
Да это Гуди Блейк как раз
Явилась разорять плетень!

Был Гарри рад ее усердью,
Улыбкой злобною расцвел,
И ждал, покуда – жердь за жердью –
Она наполнит свой подол.
Когда ж пошла она без сил
Обратно с ношею своей –
Свирепо крикнул Гарри Джилл
И преградил дорогу ей.

И он схватил ее рукою,
Рукой тяжелой, как свинец,
Рукою крепкою и злою,
Вскричав: «Попалась, наконец!»
Сияла полная луна.
Поклажу наземь уронив,
Взмолилась Господу она,
В снегу колени преклонив.

Упав на снег, взмолилась Гуди
И руки к небу подняла:
«Пускай он вечно мерзнуть будет!
Господь, лиши его тепла!»
Такой была ее мольба.
Ее услышал Гарри Джилл –
И в тот же миг от пят до лба
Озноб всего его пронзил.

Всю ночь трясло его, и утром
Его пронизывала дрожь.
Лицом унылым, взором мутным
Стал на себя он не похож.
Спастись от стужи не помог
Ему извозчичий тулуп.
И в двух согреться он не мог,
И в трех был холоден, как труп.

Кафтаны, одеяла, шубы –
Все бесполезно с этих пор.
Стучат, стучат у Гарри зубы,
Как на ветру оконный створ.
Зимой и летом, в зной и в снег
Они стучат, стучат, стучат!
Он не согреется вовек! –
Твердит о нем и стар и млад.

Он говорить ни с кем не хочет.
В сиянье дня, в ночную тьму
Он только жалобно бормочет,
Что очень холодно ему.
Необычайный сей рассказ
Я вам правдиво изложил.
Да будут в памяти у вас
И Гуди Блейк, и Гарри Джилл!

У. Вордсворт

НАС СЕМЕРО

Ребенок простодушный, чей
Так легок каждый вдох,
В ком жизнь струится, как ручей,
Что знать о смерти мог?

Я встретил девочку, идя
Дорогой полевой.
«Мне восемь», – молвило дитя
С кудрявой головой.

Одежда жалкая на ней,
И диковатый вид.
Но милый взгляд ее очей
Был кроток и открыт.

«А сколько братьев и сестер
В твоей семье, мой свет?»
Бросая удивленный взор,
«Нас семь», – дала ответ.

«И где ж они?» – «Двоих из нас
Отдали в край чужой,
И двое на море сейчас.
А всех нас семь со мной.

Сестра и брат лежат в тени –
Земля укрыла их.
И с мамой мы живем одни
У их могил родных».

«Дитя мое, как может вас
Быть семеро с тобой,
Коль двое на море сейчас
И два в дали чужой?»

«Нас семь, – ответ ее был прост, –
Сестра моя и брат,
Едва войдешь ты на погост –
Под деревом лежат».

«Ты здесь резвишься, ангел мой,
А им вовек не встать.
Коль двое спят в земле сырой,
То вас осталось пять».

«В цветах живых могилы их.
Шагов двенадцать к ним
От двери в дом, где мы живем
И их покой храним.

Я часто там чулки вяжу,
Себе одежку шью.
И на земле близ них сижу,
И песни им пою.

А ясной летнею порой,
По светлым вечерам
Беру я мисочку с собой
И ужинаю там.

Сначала Джейн ушла от нас.
Стонала день и ночь.
Господь ее от боли спас,
Как стало ей невмочь.

Мы там играли – я и Джон,
Где камень гробовой
Над нею вырос, окружен
Увядшею травой.

Когда ж засыпал снег пути
И заблестел каток,
Джон тоже должен был уйти:
С сестрой он рядом лег».

«Но если брат с сестрой в раю, –
Вскричал я, – сколько ж вас?»
Она в ответ на речь мою:
«Нас семеро сейчас!»

«Их нет, увы! Они мертвы!
На небесах их дом!»
Она ж по-прежнему: «Нас семь!» –
Меня не слушая совсем,
Стояла на своем.

У. Вордсворт

ТЕРНОВНИК

I
Терновник этот стар, да так,
Что и представить мудрено,
Как он в былое время цвел, –
Он поседел давно.
Он ростом с малое дитя,
Но все не гнется, ветхий куст.
Листвы лишен, шипов лишен,
Упорством цепких сучьев он
Живет, угрюм и пуст.
И, словно камень иль утес,
Он весь лишайником оброс.

II
Как камень иль утес, его
По самый верх покрыл лишай,
На нем повис тяжелый мох,
Как скорбный урожай.
Терновник захватили мхи,
И он, несчастный, ими сжат
Так тесно, что тебе ясна
Их цель, а цель у них одна:
Они его хотят
Сровнять с землею поскорей,
Похоронить навеки в ней.

III
На горном гребне, в вышине,
Где ураган, могуч и зол,
Со свистом режет облака
И рушится на дол, –
Вблизи тропы отыщешь ты
Терновник старый без труда,
И мутный карликовый пруд
Ты тотчас обнаружишь тут –
Всегда в нем есть вода.
Я пруд легко измерить смог:
Три фута вдоль, два – поперек.

IV
И за терновником седым
Шагах примерно в четырех,
Перед тобой предстанет холм,
Одетый в яркий мох.
Все краски мира, все цвета,
Какие только любит взор,
Увидишь на клочке земли,
Как будто руки фей сплели
Божественный узор.
Тот холм в полфута высотой
Сияет дивной красотой.

V
Ах, как приятны глазу здесь
Оливковый и алый цвет! –
Таких ветвей, колосьев, звезд
В природе больше нет.
Терновник в старости своей
Непривлекателен и сер,
А холм, который так хорош,
С могилою ребенка схож –
Столь мал его размер.
Но я прекраснее могил
Еще нигде не находил.

VI
Но если б ты на ветхий куст,
На чудный холм хотел взглянуть,
Будь осторожен: не всегда
Пуститься можешь в путь.
Там часто женщина одна,
Закутанная в алый плащ,
Сидит меж маленьким холмом,
С могилой схожим, и прудом,
И раздается плач,
И слышен громкий стон ее:
«О, горе горькое мое!»

VII

Спешит страдалица туда.
Ее там знают все ветра
И каждая звезда.
Там, близ терновника, одна
Сидит она на вышине,
Когда чиста небес лазурь,
При грохоте свирепых бурь,
В морозной тишине.
И слышен, слышен плач ее:
«О, горе горькое мое!»

VIII
«Но объясни, зачем она
И в ясный день, и в час ночной
Взбирается на мрачный пик, –
И в дождь, и в снег, и в зной?
Зачем у дряхлого куста
Сидит она на вышине,
Когда чиста небес лазурь,
При грохоте свирепых бурь,
В морозной тишине?
Чем вызван этот скорбный стон?
Зачем не утихает он?»

IX
Не знаю: истина темна
И не известна никому.
Но если хочешь ты пойти
К чудесному холму,
Что с детскою могилой схож,
И посмотреть на куст, на пруд –
Удостоверься прежде в том,
Что женщина вернулась в дом,
А не тоскует тут,
Где ни единый человек
К ней не приблизится вовек.

X
«Но почему она сюда
И в ясный день, и в час ночной,
При всяком ветре держит путь,
Под всякою звездой?»
Я все, что знаю, расскажу,
Но это будет тщетный труд,
Коль сам ты в горы не пойдешь
И тот терновник не найдешь,
И карликовый пруд.
Ты там верней отыщешь след
Трагедии минувших лет.

XI
Пока же ты не побывал
На этой мрачной вышине,
Тебе готов я рассказать
Все, что известно мне.
Уж двадцать лет прошло с тех пор,
Как полюбила Марта Рэй,
Как сердце девичье пленил
Ее приятель Стивен Хилл
И стал ей всех милей,
Как Марта счастлива была,
И веселилась, и цвела.

XII
И был назначен свадьбы день,
Но для нее не наступил:
Дал клятву верности другой
Бездумный Стивен Хилл.
Пошел изменник под венец
С другой избранницей своей.
И, говорят, что этим днем
Жестоким вспыхнуло огнем
Сознанье Марты Рэй.
И, словно испепелена,
От горя высохла она.

XIII
Прошло полгода, лес еще
Шумел зеленою листвой,
А Марту потянуло ввысь
На гребень роковой.
Все видели, что в ней дитя,
Но тьмой был мозг ее объят,
Хотя от нестерпимых мук
Разумным становился вдруг
Ее печальный взгляд.
А тот, кто мог бы стать отцом,
Уж лучше был бы мертвецом!

XIV
Здесь до сих пор ведется спор,
Как бы могла воспринимать
В себе движенья малыша
Помешанная мать.
Еще прошедшим Рождеством
Нас уверял один старик,
Что Марта, ощутив дитя,
Как бы очнулась, обретя
Рассудок в тот же миг,
И Бог покой ее берег,
Покуда приближался срок.

XV
И это все, что знаю я,
И ничего не скрыл, поверь.
Что стало с бедным малышом –
Загадка и теперь.
Да и родился он иль нет –
Сего не ведает никто,
И не узнать, живым ли он,
Иль мертвым был на свет рожден,
Известно только то,
Что Марта чаще с тех времен
Взбирается на горный склон.

XVI
А той зимою по ночам
Обрушивался ветер с гор
И доносил на наш погост
Какой-то дикий хор.
Один расслышал в хоре том
Живых созданий голоса,
Другой ручался головой,
Что раздавался мертвых вой,
Но эти чудеса
И странный плач в тиши ночей
Не связывали с Мартой Рэй.

XVII
Наверх к терновнику спешит
И долго там сидит она,
Закутанная в алый плащ,
Страдания полна.
Я знать не знал о ней, когда
Впервые этих гор достиг.
Взглянуть с вершины на прибой
Я шел с подзорною трубой
И поднялся на пик.
Но буря грянула, и мгла
Мои глаза заволокла.

XVIII
Густой туман и сильный дождь
Мне тотчас преградили путь.
И ветер в десять раз мощней
Внезапно начал дуть.
Мой взгляд сквозь пелену дождя
Скалистый выступ отыскал,
Который мог меня укрыть,
И я во всю пустился прыть,
Но вместо мнимых скал
Увидел женщину во мгле:
Она сидела на земле.

XIX
Мне стало ясно все, едва
Я разглядел лицо ее.
Отворотясь, я услыхал:
«О, горе горькое мое!»
И я узнал, что там она
Сидит часами, а когда
Луна зальет небесный свод
И легкий ветер всколыхнет
Муть мрачного пруда, –
В селенье слышен плач ее:
«О, горе горькое мое!»

XX
«Но что терновник ей, и пруд,
И этот легкий ветерок?
Зачем к цветущему холму
Ее приводит рок?»
Толкуют, будто на суку
Повешен ею был малыш
Или утоплен в том пруду,
Когда была она в бреду,
Но все согласны лишь
С тем, что лежит он под холмом,
Усеянным чудесным мхом.

XXI
И ходит слух, что красный мох
Как раз от крови детской ал,
Но обвинять в таком грехе
Я Марту бы не стал.
И если пристально смотреть
На дно пруда, то, говорят,
Тебе покажет озерцо
Ребенка бедного лицо,
Его недвижный взгляд.
И от тебя ребенок тот
Печальных глаз не отведет.

XXII
И были те, что поклялись
Изобличить в злодействе мать,
И только собрались они
Могилу раскопать –
К их изумленью, пестрый мох
Зашевелился, как живой,
И задрожала вдруг трава
Вокруг холма – твердит молва,
Но все в деревне той
Стоят, как прежде, на своем:
Дитя лежит под чудным мхом.

XXIII
И вижу я, как душат мхи
Терновник ветхий и седой,
И книзу клонят, и хотят
Сровнять его с землей.
И всякий раз, как Марта Рэй
Сидит на горной вышине,
И в ясный полдень, и в ночи,
Когда прекрасных звезд лучи
Сияют в тишине, –
Мне слышен, слышен плач ее:
«О, горе горькое мое!»

У. Вордсворт

БЕЗУМНАЯ МАТЬ

По бездорожью наугад, –
Простоволоса, дикий взгляд, –
Свирепым солнцем сожжена,
В глухом краю бредет она.
И на руках ее дитя.
(Иль это - бред больной души?)
Под стогом дух переведя,
На камне средь лесной тиши
Поет она, любви полна,
И речь ее вполне ясна:

«Все говорят: безумна я.
Но, мой малютка, жизнь моя,
Я счастлива, когда пою,
Я забываю боль свою,
И я молю тебя, малыш,
Не бойся, не страшись меня!
Ты словно в колыбельке спишь,
И от беды тебя храня,
О мой родной, я помню свой
Огромный долг перед тобой.

Мой мозг был пламенем объят,
И боль туманила мой взгляд,
И грудь жестоко той порой
Терзал зловещих духов рой.
Но пробудясь, в себя придя,
Как счастлива я видеть вновь
И чувствовать свое дитя,
Его живую плоть и кровь!
Мной побежден кошмарный сон,
Со мной мой мальчик, только он.

К моей груди, сынок, прильни
Губами нежными – они
Как бы из сердца моего
Вытягивают скорбь его.
Покойся на груди моей,
Ее ты пальчиками тронь;
Дарует облегченье ей
Твоя прохладная ладонь.
Твоя рука свежа, легка,
Как дуновенье ветерка.

Люби, люби меня, малыш!
Ты счастье матери даришь!
Не бойся злобных волн внизу,
Когда я на руках несу
Тебя по острым гребням скал.
Мне скалы не сулят беды,
Не страшен мне ревущий вал –
Ведь жизнь мою спасаешь ты.
Блаженна я, дитя храня:
Ему не выжить без меня.

Не бойся, маленький! Поверь,
Тебя, отважная, как зверь,
Переведу сквозь реки я
И сквозь дремучие края.
Сооружу тебе жилье:
Из листьев – мягкую кровать.
И если ты, дитя мое,
До срока не покинешь мать, –
Любимый мой, в глуши лесной
Ты будешь петь, как дрозд весной.

Спи на груди моей, птенец!
Ее не любит твой отец.
Она поблекла, отцвела.
Тебе ж, мой свет, она мила.
Она твоя. И не беда,
Что красота моя ушла:
Ты будешь верен мне всегда,
А в том, что стала я смугла,
Есть некий прок: ведь бледных щек
Моих не видишь ты, сынок.

Не слушай лжи, любовь моя!
С твоим отцом венчалась я.
Наполним мы в лесной тени
Счастливой жизнью наши дни.
Ему вовек не жить со мной,
Коль он тобою пренебрег!
Но ты не бойся: он не злой,
Он сам несчастен, видит Бог!
И каждым днем с тобой вдвоем
Молиться будем мы о нем.

Тебя, родимый, пенью сов
Я обучу во тьме лесов.
Недвижны губы малыша.
Ты, верно, сыт, моя душа?
Как странно помутились вмиг
Твои небесные черты!
Мой милый мальчик, взор твой дик!
Уж не безумен ли и ты?
Ужасный знак! Коль это так –
Во мне навек печаль и мрак.

О, улыбнись, ягненок мой!
И мать родную успокой!
Я все сумела превозмочь:
Отца искала день и ночь,
Узнала ярость духов тьмы
И вкус орехов земляных.
Но ты не бойся – сыщем мы
Отца средь зарослей лесных.
Всю жизнь свою в лесном краю,
Сынок, мы будем как в раю».

У. Вордсворт

МАЛЬЧИК-ИДИОТ

Бьет восемь. Мартовская ночь
Светла. Луна плывет вверху
Среди небесной синевы.
Печальный, долгий крик совы
Звучит в неведомой дали:
У-ху, у-ху, у-ху, у-ху!

Что, Бетти Фой, стряслось? Тебя
Как будто лихорадка бьет!
Зачем в терзанье ты таком?
Куда готов скакать верхом
Твой бедный мальчик-идиот?

Под безмятежною луной
Ты ошалела от хлопот.
Что проку в этом, Бетти Фой?
Зачем в седло посажен твой
Любимый мальчик-идиот?

Скорей сними его с коня,
Не то случится с ним беда!
Урчит он – весело ему,
Но, Бетти, парню ни к чему
Подпруга, стремя и узда.

Весь мир сказал бы: что за вздор!
Одумайся, ведь ночь вокруг!
Но разве Бетти Фой не мать?
Когда б ей все предугадать –
Ее бы свел с ума испуг.

Что ж гонит в дверь ее теперь? –
Соседка Сьюзен Гейл больна.
Ей, старой, жить одной невмочь,
Ей очень плохо в эту ночь,
И стонет жалобно она.

От них жилища за версту.
А Сьюзен Гейл слегла совсем.
И никого вблизи их нет,
Кто б им хороший дал совет,
Чем ей помочь, утешить чем.

И мужа Бетти дома нет, –
С неделю, несколько уж дней
Он в дальней роще рубит лес.
Кто ж к старой Сьюзен интерес
Проявит, сжалится над ней?

И Бетти пони привела –
Всегда он кроток был и мил:
Болел ли, радостно ли ржал,
Или на пастбище бежал,
Иль хворост из лесу возил.

В дорогу пони снаряжен.
И – слыханное ль дело? – тот,
Кто Бетти всей душой любим,
Сегодня должен править им –
Несчастный мальчик-идиот.

Пусть едет в город через мост,
Где под луной вода светла.
Близ церкви дом, живет в нем врач, –
За ним и надо мчаться вскачь,
Чтоб Сьюзен Гейл не умерла.

Не нужно парню ни сапог,
Ни шпор, ни хлесткого бича.
Лишь веткой остролиста Джон,
Как шпагою, вооружен
И машет ею сгоряча.

Любуясь сыном, в сотый раз
Твердила Джону Бетти Фой,
Куда свернуть и как свернуть,
Куда ему заказан путь,
Какою следовать тропой.

Но главная ее печаль
Была: «Родимый Джонни, ты
Потом скорей скачи домой,
Без остановок, мальчик мой,
А то недолго ль до беды!»

В ответ он так взмахнул рукой
И закивал, что было сил,
Так дернул поводом, что мать
Его легко смогла понять,
Хоть слов он не произносил.

Давно уж Джонни на коне –
У Бетти все болит душа,
И Бетти все полна тревог
И нежно гладит конский бок,
Расстаться с ними не спеша.

Вот пони сделал первый шаг –
Ах, бедный мальчик-идиот! –
От счастья с головы до пят
Оцепенением объят,
Поводьями не шевельнет.

С недвижной веткою в руке
Застыл завороженный Джон.
Луна в небесной вышине
Над ним в такой же тишине,
Безмолвна так же, как и он.

Он так всем сердцем ликовал,
Что и о шпаге позабыл
В своей руке, забыл совсем,
Что он ездок на зависть всем, –
Он счастлив был! Он счастлив был!

И Бетти счастлива сама, –
Пока он не исчез во мгле,
Горда собой, гордилась им:
Как вид его невозмутим!
Как ловко держится в седле!

В молчанье доблестном своем
Он удаляется сейчас,
Минуя столб, за поворот.
А Бетти все стоит и ждет,
Когда он скроется из глаз.

Вот заурчал он, зашумел,
Подобно мельнице, в тиши.
А пони кроток, как овца.
И Бетти слушает гонца
И радуется от души.

Теперь ей к Сьюзен Гейл пора.
А Джонни скачет под луной,
Урчит, бормочет и поет,
Веселый мальчик-идиот,
Под крики сов во мгле ночной.

И пони с мальчиком в ладу:
Он так же будет тих и мил
И не утратит бодрый дух,
Хотя бы стал он слеп и глух,
Хотя бы сотни лет прожил.

Конь этот мыслит! Он умней
Того, кто едет на коне.
Но, зная Джонни как никто,
Сейчас он не рассудит, что
Творится на его спине.

И так они сквозь лунный свет
Долиной лунной скачут в ночь.
Близ церкви дом, и в дверь стуча,
Джон должен разбудить врача,
Чтоб старой Сьюзен Гейл помочь.

А Бетти Фой, к больной придя,
Ведет о Джонни свой рассказ:
Как он отважен, как смышлен,
Какое облегченье он
Доставит Сьюзен Гейл сейчас.

И Бетти, свой ведя рассказ,
Принять стремится скорбный вид,
С тарелкой сидя над больной, –
Как будто Сьюзен Гейл одной
Душой она принадлежит.

Но Бетти выдает лицо:
В нем можно явственно прочесть,
Что счастьем в этот миг она
Могла бы одарить сполна
Любого лет на пять иль шесть.

Но Бетти выглядит слегка
Тревожной с некоторых пор,
И слух ее настороже:
Не едет кто-либо уже?
Но тих и нем ночной простор.

Вздыхает, стонет Сьюзен Гейл.
А Бетти ей: «Они в пути
И – в этом я убеждена,

Приедут после десяти».

Но тяжко стонет Сьюзен Гейл.
Часы одиннадцать уж бьют.
А Бетти ей: «Убеждена,
Как в том, что на небе луна, –
Наш Джонни скоро будет тут».

Вот полночь бьет. А Джонни нет,
Хотя и на небе луна.
Крепится Бетти, что есть сил,
Но ей уж, бедной, свет не мил,
И Сьюзен трепета полна.

Всего лишь полчаса назад
Бранила Бетти Фой гонца:
«Ленивый маленький балбес,
Куда, несчастный, он исчез?» –
Теперь же нет на ней лица.

Прошли блаженные часы,
И нет лица на ней теперь.
«Ах, Сьюзен, верно, лекарь тот
Заставил ждать себя, но вот
Они уж мчатся к нам, поверь!»

Все хуже старой Сьюзен Гейл.
А Бетти – что же делать ей?
Как поступить ей, Бетти Фой, –
Уйти, остаться ли с больной?
Кто скажет, что же делать ей?

И вот уж пробил первый час,
Надежды Бетти хороня.
Луна сиянье льет кругом,
А на дороге за окном –
Ни человека, ни коня.

И Сьюзен пробирает страх,
И представляется больной,
Что Джонни может утонуть,
Пропасть навеки где-нибудь, –
Все это станет их виной!

Но лишь она произнесла:
«Спаси, Господь, его в пути!» –
Как Бетти, встав с ее одра,
Вскричала: «Сьюзен, мне пора!
Ты, бедная, меня прости!

Мне нужно Джонни отыскать:
Умом он слаб, в седле он плох.
Я больше не расстанусь с ним,
Лишь будь он цел и невредим!» –
А Сьюзен ей: «Помилуй Бог!»

А Бетти ей: «Как быть с тобой?
И как мне боль твою унять?
Быть может, мне остаться все ж?
Хотя недолго ты прождешь –
Я скоро буду здесь опять».

«Иди, родимая, иди!
И как ты можешь мне помочь?..» –
И молит Бога Бетти Фой
О милосердии к больной,
И тотчас выбегает прочь.

Она бежит сквозь лунный свет
Долиной лунной в поздний час.
О том же, как она спешит
И что при этом говорит, –
Не скучен будет ли рассказ?

На темном дне и в вышине,
В столбе дорожном и в кусте,
В мерцании далеких звезд,
В шуршании вороньих гнезд, –
Ей Джонни чудится везде.

Вот Бетти по мосту бежит,
Себя терзая мыслью: он
Спустился с пони, чтоб луну
Поймать в потоке, – и ко дну
Пошел ее несчастный Джон!

Вот на холме она – с него
Широкий ей обзор открыт.
Но на просторе и в глуши,
На горе Бетти, – ни души,
И конских не слыхать копыт.

«О Боже! Что случилось с ним?
Залез на дуб и слезть не смог?
Или какой-нибудь цыган
Его бесстыдно ввел в обман,
А после в табор уволок?

Иль этот вредный конь завез
Его в пещеру гномов злых?
Иль в замке, не жалея сил,
Он привидения ловил,
И сам погиб в плену у них?»

И Бетти в город все спешит,
Теперь уж Сьюзен Гейл виня:
«Не будь она такой больной –
Мой Джон остался бы со мной,
Всегда бы радовал меня».

В расстройстве тяжком не щадит
Она и самого врача,
Его отчаянно браня.
И даже кроткого коня
Ругает Бетти сгоряча.

Но вот и город, вот и дом –
У двери лекаря она.
А город, что пред ней возник, –
Он так широк, он так велик
И тих, как на небе луна.

И вот она стучится в дверь, –
О, как дрожит ее рука! –
И распахнув оконный створ,
Бросает лекарь сонный взор
Из-под ночного колпака.

«Ах, доктор, доктор, где мой сын?»
«Я сплю давно. Тебе чего?»
«Но, сударь, я же Бетти Фой,
Пропал мой Джонни дорогой,
Вы часто видели его.

Он малость не в своем уме...»
Но лекарь стал уж очень зол
И грозно молвил ей в ответ:
«В уме ли он – мне дела нет!» –
Закрыл окно и спать пошел.

«О горе мне! О горе мне!
Увы, приходит смерть моя!
Искала Джонни я везде,
Но не нашла его нигде, –
Всех матерей несчастней я!»

Она стоит, глядит вокруг:
Повсюду тишь, повсюду сон.
Куда спешить на этот раз? –
И вот на башне третий час
Гремит, как погребальный звон.

Она из города в тоске
Бежит, помешанной под стать.
Своею горестью полна,
Забыла лекаря она
К болящей Сьюзен Гейл послать.

И Бетти снова на холме:
Отсюда виден каждый куст.
«Как пережить мне – вот беда! –
Такую ночь в мои года?
О Боже, путь все так же пуст!»

Людская речь и звон подков
В безмолвном не слышны краю.
Ей легче в тишине дубрав
Услышать прорастанье трав,
Ручья подземного струю.

А в синем сумраке окрест
Не умолкают клики сов:
Так и влюбленные подчас,
Во тьме полночной разлучась,
Друг другу шлют печальный зов.

Пруда зеленая вода
Мысль о грехе внушает ей.
И, чтоб не броситься туда,
От края страшного пруда
Она отходит поскорей.

И плачет, сидя на земле,
И все сильнее слезы льет:
«Мой пони, пони дорогой,
Ты Джонни привези домой,
И жить мы будем без забот».

И, плача, думает она:
«У пони добрый, кроткий нрав,
Он Джонни любит моего,
И ненароком в лес его
Завез, в дороге заплутав».

С земли она, окрылена
Надеждой, вскакивает вмиг.
От грешных мыслей у пруда
Уж не осталось и следа, –
Да и соблазн был невелик.

Читатель, я-то знаю все
О Джонни и его коне,
Я рад их вывести на свет,
Но столь блистательный сюжет
Как рассказать стихами мне?

Быть может, со своим конем
Опасной горною тропой
Он на скалу крутую влез,
Чтобы достать звезду с небес
И привезти ее домой.

Иль, развернувшись на коне,
Спиною к холке обращен,
В чудесной дреме нем и глух,
Как бестелесный всадник-дух,
Блуждает по долине он.

Нет, он охотник, враг овец!
Он злобен, он внушает страх!
Ему всего полгода дай –
И этот плодородный край
Он в пепел превратит и прах.

Иль с ног до головы в огне,
Он демон, а не человек, –
Он мчится, грозен и крылат,
И сеет ужас, сеет ад,
И будет мчаться так вовек.

О Музы, помогите вновь
Мне вдохновенье обрести,
Позвольте – пусть не в полноте –
Мне описать событья те,
Что с ним произошли в пути.

Ах, Музы, что же вы моей
Пренебрегаете мольбой?
За что же без моей вины
Ко мне не расположены
Вы, столь возлюбленные мной?

Но кто же это вдалеке
Глядит на шумный водопад
И при сияющей луне
Сидит беспечно на коне,
Оцепенением объят?

Пасется вольно конь его,
Как бы узды своей лишен.
На лунный диск, на звездный рой
Не смотрит вовсе наш герой, –
Но это Джонни! Это он!

А где же Бетти? Что же с ней?
Она как прежде слезы льет:
Ей гулкий слышится поток,
Но ей покуда невдомек,
Где бедный мальчик-идиот.

Она спешит на шум воды,
Сквозь чащу темную идет.
Вздохни свободней, Бетти Фой,
Вон пони твой и Джонни твой,
Любимый мальчик-идиот.

Что ж ты стоишь, остолбенев? –
Конец страданьям настает!
Не призрак он, не злобный гном,
А отыскавшийся с трудом
Твой сын, твой мальчик-идиот.

Всплеснув руками, Бетти Фой
Крик ликованья издает,
Несется, точно тот поток,
Чуть не сшибает пони с ног, –
С ней снова мальчик-идиот!

А он урчит, хохочет он,
От радости ли – Бог поймет!
А Бетти счастлива, она
От голоса его пьяна:
С ней снова мальчик-идиот!

И то она к хвосту коня,
То к холке кинется опять, –
В таком блаженстве Бетти Фой,
Что задыхается порой,
И слезы трудно ей унять.

Она в восторженном чаду
Целует сына вновь и вновь,
Покоя Джонни не дает:
С ней снова мальчик-идиот,
Ее душа, ее любовь.

И незаметно для себя
Она ласкает и коня, –
И пони, вероятно, рад,
Хоть, кажется на первый взгляд,
Застыл, бесстрастие храня.

«Забудь о лекаре, сынок!
Все хорошо, ты молодец!» –
И вновь урчит веселый Джон,
И пони ею отведен
От водопада наконец.

Уж звезд на небе нет почти,
Луна поблекла над холмом.
И с каждым мигом все слышней
Шуршанье крыльев средь ветвей
В лесу, пока еще немом.

И путники идут домой,
Уставшие как никогда.
Но кто ж спешит к ним в час такой,
Хромает, машет им рукой, –
Неужто Сьюзен Гейл? О да!

В постели мучилась она,
Со страхом думала всю ночь:
Что с Бетти, где несчастный Джон?
И ум ее был омрачен,
А немощь отступала прочь.

Полна сомнений и тревог,
Она ворочалась всю ночь.
Предположений тяжких тьма
Сводила бедную с ума,
Но немощь отступала прочь.

Она промолвила с тоской:
«Как жить мне в ужасе таком?
Пожалуй, я отправлюсь в лес!»
И вдруг – о чудо из чудес! –
С постели поднялась рывком.

Лесной тропой навстречу ей
Выходят Бетти, конь и Джон.
Она зовет друзей своих...
Как описать свиданье их? –
О, это был волшебный сон!

А совы уж изнемогли
И пенье кончили свое,
Пока домой брели друзья.
С тех сов балладу начал я –
И с ними завершу ее.

Пока друзья брели домой,
Расспрашивала Джонни мать:
«Где ты блуждал средь темноты,
Что видел ты, что слышал ты? –
Попробуй верно рассказать».

А Джонни часто в эту ночь
Прислушивался к пенью сов
И поднимал глаза к луне, –
В сиянье лунном на коне
Он девять странствовал часов.

И потому, взглянув на мать,
Он дал решительный ответ,
И вот что произнес он вслух:
«В пуху, в пуху! – кричал петух,
И был холодным солнца свет» –
Так молвил Джонни удалой.
И тут рассказ окончен мой.

В 1828 г. он вместе с дочерью Дорой и Кольриджем путешествовал по долине Рейна в Германии, где их встретил английский путешественник Томас Граттон, оставивший их описание: Кольридж был “ростом около пяти футов пяти дюймов, полный и ленивый на вид, но не толстый. Он был одет в черное, носил короткие брюки с пуговицами и шнуровкой у колен и черные шелковые чулки… Его лицо было необычайно красиво, с выражением безмятежным и доброжелательным, рот особенно приятен, а серые глаза, не большие и не навыкате, полны умной мягкости. Его огромная шевелюра абсолютно седа, лоб и щеки без морщин, на последних виден здоровый румянец. Вордсворт был полной противоположностью Кольриджу, высокий, жилистый, с крупной фигурой и неэлегантного вида. Он был небрежно одет в длинный коричневый сюртук, парусиновые брюки в полоску, фланелевые гетры и толстые башмаки. Он больше напоминал фермера с гор, чем озерного поэта. Весь его вид был неизысканный и нерасполагающий. Казалось, он вполне доволен тем, что его друг первенствует, и совершенно не имел претензий, что очень редко встретишь даже в человеке значительно меньшей литературной репутации, чем у него; а в его отношении к дочери было что-то ненавязчиво дружелюбное” .

В 1830 - е годы Вордсворту пришлось пережить несколько тяжелых утрат. В 1834 г. умерли два друга: Кольридж и Чарлз Лэм. В том же году сестра Дороти, дочь Дора и Сара Хатчинсон заболели инфлюэнцей; Сара умерла, Дора поправилась, но ее здоровье с тех пор пошатнулось, а у Дороти, которая еще до болезни пережила несколько приступов помутнения сознания, началось осложнение на мозг, в результате которого она потеряла рассудок и уже не поправилась до конца жизни.

В 1834 г. умер Саути, и Вордсворту был предложен пост поэта-лауреата, предполагавший поэтическое освещение важнейших событий в жизни государства и королевской семьи. Саути, по общему признанию, весьма достойно вел себя на посту поэта-лауреата (хотя Байрон был на этот счет другого мнения), и Вордсворту было не стыдно занять после него этот пост. Благодаря этому Вордсворт несколько раз съездил в Лондон и однажды даже был на королевском балу. Но единственным его произведением официального характера стала “Ода на введение его королевского высочества принца Альберта в должность канцлера Кембриджского университета” 1847 г., к тому же им не законченная и дописанная его племянником, епископом Линкольнским. Вордсворт остался до конца жизни верен себе и официальным поэтом не стал.

Творчество Вордсворта получило признание начиная с 1820 - х годов. И хотя его произведения никогда не были поэтической сенсацией, бестселлерами своего времени, как восточные поэмы Байрона или “Лалла Рук” Томаса Мура, его литературная репутация неуклонно росла. В 1830 - е годы он уже считался крупнейшим английским поэтом, а к концу XIX в. по количеству любимых цитат занимал третье место среди английских авторов, сразу после Шекспира и Мильтона.

Тема “Вордсворт в России” еще ждет своего исследователя. Его творчество никогда не вызывало такого широкого интереса, как поэзия Байрона или Шелли. Тем не менее в 1830 - е годы появляются первые статьи об Озерной школе в английской поэзии , первый перевод И. И. Козлова баллады “Нас семеро” , после смерти Вордсворта выходит его некролог . А. С. Пушкин упоминает Вордсворта как поэта, решительно выступившего за приближение поэтического языка к разговорной речи, создает свое вольное подражание Вордсворту - “Суровый Дант не презирал сонета…”. В 1870 - е годы появляются прекрасные переводы Д. Мина, а на рубеже веков два стихотворения Вордсворта переводит К. Д. Бальмонт. Для переводчиков XX в. творчество Вордсворта является классикой, чье значение для мировой поэзии неоспоримо.

Ты знаешь, кто

Кто скрыт был, как в объятии, - в тени

Густого древа, голого теперь?

Душою необычной наделен,

Он был взращен величьем этих мест,

И в юности, высоких мыслей полн

И сердцем чист, он устремился в мир

И был готов, как собственных врагов,

Злоречье, зависть, ненависть разить.

Мир пренебрег им. Духом он упал,

С презреньем отвернувшись ото всех.

Гордыней в одиночестве свою

Питая душу, он любил сидеть

Под этим мрачным тисом, где его

Лишь птицы посещали да овца,

Отставшая от стада своего.

По этим диким скалам, где росли

Лишь чахлый вереск и чертополох,

Блуждая взором, долгие часы

Он скорбное лелеял торжество,

Вообразив их символом своей

Бесплодной жизни. Голову подняв,

Пейзаж прекрасный видел он вдали,

© rifma-k-slovu.ru, 2024
Rifmakslovu - Образовательный портал